Что-то побудило меня крикнуть ей:

— Лайза, у нас тут полисмен.

— Я сам мог бы ей это сообщить, — сказал он.

Лайза вошла в комнату с воинственным видом, держа буханку хлеба, точно кирпич, который она приготовилась швырнуть.

— Полисмен?

Он попытался успокоить ее.

— Я только хочу задать вам несколько вопросов, мэм. Это не займет и минуты. Думаю, вы сможете немного помочь нам.

— Я не стану помогать полисмену, и точка.

— Мы пытаемся разыскать джентльмена, выступающего под именем «полковник Кларидж».

— Я не знаю никакого полковника Клариджа. Я не общаюсь с полковниками. Никогда в жизни ни одного полковника не знала. Можете вы представить себе полковника в этой кухне? Вы только посмотрите на плиту. Да полковник в жизни не захочет сесть рядом с такой плитой.

— Иногда, мэм, он выступает под другими именами. Например, Виктор.

— Говорю вам, я не знаю никаких полковников и никаких Викторов. Разговор со мной вам ничего не даст.

Я потом частенько размышлял, что вызвало этот визит и что произошло потом. Пройдет не один год, прежде чем я снова увижу Капитана. Да и тогда посещения его были кратки, и я не всегда бывал при этом дома. Случалось иной раз, вернувшись из школы, я замечал на столе недопитую чашку чаю.

Скучал ли я по нему? Что-то не помню, чтобы я испытывал какие-либо чувства, разве что время от времени дикое желание пережить что-то интересное. Полюбил ли я Капитана, этого псевдоотца, ставшего мне столь же далеким, как и мой настоящий отец? Любил ли я Лайзу, которая ухаживала за мной, кормила меня как надо, отправляла в положенное время в школу и встречала по возвращении поцелуем, в котором чувствовалось нетерпеливое ожидание? Любил ли я вообще кого-нибудь? Знал ли я, что такое любовь? Знаю ли я это сейчас, много лет спустя, или я только читал о любви в книжках? Капитан, конечно, вернулся — он всегда со временем возвращался.

Теперь, когда я расстался с Лайзой и покинул то, что привык называть «домом», я узнаю об его отъездах, лишь когда навещаю Лайзу. Иногда он отсутствует целый год, иногда — два. Но я никогда не слышал, чтобы Лайза жаловалась. В дверь я всегда звоню условным кодом, так как уверен, что иначе она меня не впустит. Она, наверно, всякий раз надеется, что это он, а не я. Только трижды мои посещения совпали с его наездами, и я почувствовал, что он считает, будто я там по-прежнему живу.

— Ходил за покупками? — спросил он меня однажды дружески и без всякого интереса, а в другой раз мимоходом спросил, как мне работается журналистом. — Ты не задерживаешься слишком поздно? — спросил он. — Ты ведь знаешь, Лайза не терпит темноты.

В тот раз он ушел первым, и Лайза взмолилась:

— Никогда не говори ему, что ты тут больше не живешь. Я не хочу, чтобы он волновался из-за меня. Хватает у него и своих волнений.

Почему я съехал, бросив ее? Пожалуй, мне надоела комедия, которую все чаще и чаще разыгрывала Лайза, когда Капитан особенно долго отсутствовал. Я чувствовал, что Лайза ее разыгрывает, чтобы защитить его от упреков, и я мирился с этим, пока считал, что рано или поздно он вернется и поселится с нами. Не привык я быть под материнским крылом. До сих пор я знал лишь опеку тетки, которую ненавидел, и, пожалуй, начал смотреть на Лайзу как на псевдотетку, а не псевдомать. В присутствии Капитана я еще мог ее выносить. Капитан ведь никогда не пытался строить из себя отца. Он был искателем приключений, принадлежавшим к миру Вальпараисо, о котором я грезил ребенком, и меня, как многих мальчишек, наверное, влекла тайна, неопределенность, отсутствие однообразия — этой наихудшей черты семейной жизни.

Я не чувствую себя виноватым в том, что оставил Лайзу. Я уверен, что Капитан посылает ей деньги из того далека, где находится, и почему-то мне кажется, что там, без меня, они стареют вместе, хоть он и редко бывает теперь с нею. Я всегда недоумевал…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

7

«Я всегда недоумевал». По поводу чего «недоумевал» — спрашиваю я себя, перечитывая эту повесть нашей жизни, — повесть, которую я начал писать много лет тому назад, а потом, уехав из дома, забросил. Ответа на свой вопрос я не нашел.

Из полиции мне сообщили, что Лайза находится в больнице, в тяжелом состоянии, и я поехал в тот дом, который по-прежнему нехотя называл «своим домом», чтобы проделать все нудные процедуры, какие требуются, в преддверии кончины близкого человека. Родственников, которым можно было бы перепоручить эту малоприятную обязанность, у Лайзы не было. А она чуть не погибла в нелепой дорожной катастрофе, когда переходила улицу, возвращаясь от булочника, куда раньше за хлебом ходил обычно я. Полиция нашла у нее в кармане письмо ко мне — письмо, в котором с типичной для нее заботливостью она напоминала, что надо сделать прививку от гриппа; и весть, что Лайза при смерти, на какое-то время преисполнила меня чувства вины: ведь если б я не бросил ее, за хлебом пошел бы я и ничего бы не случилось.

В больнице она велела мне, с трудом ворочая языком, уничтожить кучу писем, так как не хотела, чтобы чужие глаза читали их.

— Почему я их хранила — сама не знаю, — сказала она. — Он ведь пишет всегда уйму глупостей. — И добавила: — Только не сообщай Капитану, что я тут.

— Но если он вдруг объявится…

— Не объявится. В последнем письме он говорил, что придет, может, в будущем году, а может, и через год… — И добавила: — Будь к нему добрым. Он всегда был добрым к нам.

— А он тебя любит? — вырвалось у меня запретное слово.

— Что значит — любит. Говорят, что Бог нас любит. Если это любовь, по мне, уж лучше доброта.

Я приготовился обнаружить в доме письма Капитана, и, к своему удивлению, нашел эту неоконченную повесть — вымысел, автобиографию? — которую я тут и воспроизвел. Рукопись лежала, тщательно перетянутая резинками, под несколькими кипами писем, которые хранила Лайза в ящике на кухне, вообще-то предназначенном для салфеток и разных бесполезных предметов, вроде вышитых кружочков, употреблявшихся вместо подставок в те далекие дни.

Поначалу я даже не узнал собственного почерка — таким он был тогда четким. Теперь же, по прошествии стольких лет, после всей этой спешной работы, какую приходится выполнять низкооплачиваемому журналисту, всех этих мелких сообщений для газеты, которые я презираю в душе, мой почерк стал крайне неразборчивым.

В юности я одно время питал тщеславную надежду стать «настоящим писателем», как я себе это представлял; тогда-то я, очевидно, и написал этот фрагмент. Вполне возможно, я избрал такую форму потому, что мало знал жизнь окружающего мира, и, следовательно, это едва ли могло кого-либо заинтересовать. Должно быть, я оставил здесь этот набросок — чего? — когда внезапно и постыдно распростился с жизнью в подвале, воспользовавшись редким отсутствием Лайзы и прихватив немного денег из той суммы, что нашел у нее в спальне, — оставшегося, решил я про себя, ей хватит до следующего поступления от Капитана. Он ведь никогда еще ее не подводил, а изъятая мною небольшая мзда, подумал я, — это дележ по справедливости. Лайза, конечно, куда больше истратила бы на меня в предстоящие месяцы, а теперь, без меня, все денежки пойдут на ее личные расходы — правда, она никогда ничего зря не расходовала.

Лайза явно читала мою рукопись (я с радостью обнаружил, листая страницы, что там не было никакой оскорбительной критики ее материнских забот), так как на последней странице нацарапала не очень грамотно несколько слов, которые вполне могли бы служить эпитафией на могильной плите Капитана, а возможно, она решила написать свое окончательное мнение для всех полицейских, приходивших донимать ее расспросами: «Что бы там ни говорили, а Капитан был очень добр к нам обоим. Он был… (она зачеркнула слово „был“) он очень хороший человек». Характерно, что она не употребила этого таинственного термина «любовь», — для могильного камня осталось лишь подчеркнутое признание добродетелей Капитана. Да и была ли вообще физическая любовь (это ли я имел в виду, ставя свой знак вопроса?) между этими двумя странными людьми, которых я, будучи ребенком, почти что и не знал?